– Людмила Вячеславовна! Вы здесь? Что это значит? – глухо выговорил он.
Мила опустилась на колени около кресла и взяла его руку.
– Вы хотите лишить себя жизни, Михаил Дмитриевич? Через час она уже не будет принадлежать вам, – так по-297 дарите мне ее: для меня она самое драгоценное сокровище, – ответила Мила, поднимая на него русалочьи глаза, смотревшие с невыразимой мольбою.
Масалитинов поспешно поднял ее, провел рукою по лбу и также встал.
– Если я хотел покончить с жизнью, то потому только, что она не может уже дать мне ничего, кроме позора и нищеты, – произнес он тихим голосом. – Я несостоятельный должник, Людмила Вячеславовна, который может расплатиться с кредиторами только своей кровью. Любящей меня женщине я не могу дать даже честного имени, потому что оно запятнано.
– Я знаю все это, – ответила Мила, – и пришла спасти вас.
– Знаете? – пробормотал озадаченный Масалитинов. – Каким образом?
– Не все ли равно! Любящее сердце одарено шестым чувством, а я больше всего на свете люблю вас. Я постараюсь скрасить жизнь, которую вы подарите мне, и сделаю из нее непрерывный праздник счастья и любви. Возьмите этот бумажник: в нем семьдесят пять тысяч. Если этого окажется недостаточно для устройства ваших дел, скажите; все, что я имею, принадлежит вам и для меня имеет значение только в том случае, если будет разделено с вами.
– Мила, великодушие ваше смущает меня. Могу ли я воспользоваться им? – прошептал ошеломленный Масалитинов и словно пьяный прислонился к письменному столу.
– Великодушны будете вы, а не я, если отдадите мне свою жизнь и порвете с Надей. Разрыв этот, впрочем, уже совершился; доказательством служит адресованное ей письмо. Но каково бы ни было ваше решение, не откажите мне в одном: живите, возьмите бумажник и кольцо на память обо мне и этом часе, – и она надела кольцо с рубином и черными бриллиантами на палец Масалитинова, который не сопротивлялся.
Настало минутное молчание. Глаза Масалитинова были прикованы к очаровательному созданию, вымаливавшему его любовь. Как само искушение, стояла она перед ним, олицетворяя собой в будущем богатство с его наслаждениями, и горячая волна подступала к его сердцу. Его охватила безумная жажда жизни… А невыразимый ужас при мысли о том неведомом мире, в котором он потонет, если оттолкнет Милу, приводил в трепет. Образ Нади побледнел и, мало того, представился ему даже возмутительным препятствием. Что может он дать ей? Не будь Милы, он еще до зари был бы уже трупом. Сколько свадеб расстраивалось и по менее важным причинам. А Надя достаточно хороша и найдет другого, которому богатство позволит жениться на ней… Прочь колебания!.. Он привлек к себе Милу и поцеловал.
– Возьми мою жизнь, если она может дать тебе счастье… Любовь твоя бескорыстна, потому что ты берешь опозоренного и приговоренного к смерти бедняка.
Мила ответила ему страстным поцелуем, а потом дала увести себя на маленький диван, где они сели.
– Благодарю, дорогой мой. В этот торжественный час клянусь посвятить свою жизнь на то, чтобы сделать тебя счастливым; а пока еще несколько слов, наскоро, так как ты понимаешь, что я должна бежать. Обещаю тебе сохранять внешние приличия. Помолвка наша останется тайной до тех пор, пока ты не выяснишь окончательно свои отношения к Наде. Я полагаю, что при настоящих обстоятельствах она сама вернет тебе слово: это натура гордая. Но будешь ли ты мне верен? И не увижу ли я на столе портрета моей соперницы?
– Возьми его себе, ревнивая, и будь покойна. Как можешь ты думать, что я забуду когда-нибудь доброго ангела, вырвавшего меня из когтей смерти и вернувшего мне жизнь! А теперь, дорогая, уходи.
Он обнял ее.
– Последний поцелуй жениха и невесты – залог нашего счастья.
В эту минуту раздался легкий, презрительный смех. Масалитинов вздрогнул и обернулся, но не видел ничего, а Мила побледнела, узнав смех отца.
– До свидания. Приди завтра в два часа, мамы не будет, – проговорила она спешно, исчезая, словно тень, в соседней комнате.
Масалитинов бросился за ней, но уже не видел ее. В задумчивости запер он калитку сада, дверь на балкон и вернулся в дом. Не спал ли он? Но нет: на столе лежал бумажник, набитый деньгами, а на пальце блестело, как капелька крови, заветное кольцо. Он сосчитал деньги, запер их и, облокотясь на стол, задумался.
Грозный призрак нищеты и смерти устранен навсегда; перед ним развертывалась жизнь, как триумфальное шествие, как бесконечный праздник. Правда, для достижения этой цели пришлось перешагнуть через разбитое, истекавшее кровью сердце Нади; но тут черствый эгоизм и жажда личного благополучия скоро заглушили робкие протесты сердца и совести. Он сжег ставшие бесцельными письма, сообразил, как лучше устроить с долгами, и решил уплачивать по частям, чтобы не обратить на себя внимания. Затем он разделся и лег в постель, рисуя себе блестящие картины будущего и не подозревая, что ад – кредитор безжалостнее всякого Шейлока. Но человек так создан, что если устранить гнет настоящей минуты, то уже воображает (и весьма ошибочно), будто остальное придет само собой.
Прошло несколько дней с этой памятной ночи. В доме Замятиных не было ничего нового. Зоя Иосифовна лежала между жизнью и смертью, а в конторах кипела работа судебных властей, которые разбирались в делах покойного банкира; но в его доме лишь изредка появлялись действительные друзья, чтобы узнать о здоровье вдовы и поддержать участием молодую сироту, на которую пала вся тяжесть обрушившегося несчастья.
В таких тяжелых обстоятельствах Надя проявила изумлявшую всех силу духа. Она точно потеряла способность плакать: ни одна слеза не облегчила ее, а сердце и грудь сжимали словно какие-то тиски. С сухими и горящими глазами, бледная и стиснув губы, но холодная и наружно покойная, она то дежурила у изголовья матери, то ясно и твердо отдавала распоряжения по хозяйству. На другой день после погребения отца принялась она ликвидировать домашние дела и заводить новые порядки: всю лишнюю прислугу она отпустила, повара заменила кухаркой, отказала также стоившей довольно дорого англичанке и оставила одну русскую преданную гувернантку, бывшую в доме еще с ее детства. Но более всего мучило Надю поведение Масалитинова. На панихидах и погребении он был холоден и странен, а последние дни вовсе не приходил. Записка, в которой он извинялся, ссылаясь на служебные дела и нездоровье, возбудила в Наде чувство не то горечи, не то презрения.