Притаившись за кустами пальм и латаний, Мила с дрожью смотрела на этот погром. Какая лавина несчастий обрушилась на счастливую еще столь недавно и гостеприимную семью. Смерть, позор, горе во всех его видах… И на этих-то обломках разбитых, исковерканных жизней созидалось ее личное счастье…
– Ага! Вот она, дьявольская философия отца! Слезы и проклятия жертв будут ее свадебными песнями. Сколько преступлений скопляется в эту минуту над ее головой… Хоть она знала о том, что подготовлялось, и согласилась, но… не представляла себе, что это тяжело. В эту минуту в ее душе говорила та частица чего-то святого, которую она унаследовала от несчастной матери. Страх и угрызения совести боролись с радостным довольством и торжеством над соперницей. Вдруг в лицо ей пахнула волна холодного воздуха и резкий голос шепнул ей в ухо:
– Если станешь хныкать над несчастием, которое вызвано только ради тебя и будет ступенью к твоему счастью, то лишишься плодов своей победы. Запомни это, безумная!
Побледнев от ужаса, Мила выпрямилась и блуждающим взором огляделась вокруг, зала была пуста, а между тем она узнала голос отца. Схватив свою накидку, она бросилась к выходу и вздохнула с облегчением только в карете.
Немного позднее вернулась домой навещавшая Замятину Екатерина Александровна и рассказала, что несчастная все еще была без сознания, а находившийся при ней профессор опасался серьезного осложнения.
Мила не ответила ничего на соболезнования г-жи Морель: сострадание было ей воспрещено…
Мрак и безмолвие окутали пораженный несчастием дом. В зале, где за несколько часов до этого танцевала ликующая толпа, стоял катафалк; подле безмолвно почивавшего плакали навзрыд двое младших детей и раздавался однообразный голос монахини, читавшей нараспев псалтырь. В спальне, на задрапированной шелковой материей постели, металась в нервной горячке Зоя Иосифовна, и сестра милосердия, наскоро вызванная профессором, меняла ей мешки со льдом; а в ногах кровати белая, как ее батистовый капот, сидела Надя. Она не проронила ни слезинки, но распоряжалась и отдавала необходимые приказания. Ее выдавал только тихий и упавший голос, с трудом выходивший точно из сжатого горла, а на прелестном личике застыло выражение безысходного отчаяния.
Масалитинов тоже уехал под предлогом сильного волнения, вызвавшего страшную головную боль. Надя молча выслушала объяснения жениха и смерила его загадочным взглядом. «Значит, и он бежит», – подумала она с горечью. Когда тот скрылся, она прижала руки к груди, которую давила страшная тяжесть, и подумала: «Одна, совсем одна… Все погибло!»
Взор ее блуждал по пустым, но освещенным еще залам, и заметил стол, установленный серебром, цветами и хрусталем. Молча, под наблюдением экономки, убирали лакеи со стола, за который никто не садился. Перед ней тоже захлопнулись двери «жизненного пира», которого она даже не отведала. Охваченная невыразимым чувством горечи и отчаяния, Надя отвернулась и ушла; ей хотелось запереться в своей комнате, но она вспомнила о больной матери и пошла к ней.
Следующие дни были ужасны для нее, но зато служили испытанием ее характера, вдруг выросшего и поднявшегося до такой высоты энергии и силы, каких нельзя было предполагать в хрупкой избалованной и изнеженной с детского возраста девушке. А Зоя Иосифовна лежала в нервной горячке, представлявшей опасность для жизни, и Надя отходила от ее изголовья только, чтобы помолиться у гроба отца.
Но, помимо душевного горя, на Надю со всех сторон сыпались удары судьбы. По всему городу только и говорили о самоубийстве директора банка и его разорении, а ремесленники и разный мелкий люд, доверивший банку свои сбережения, охвачены были паникой. Перед домом собирались взволнованные, негодующие толпы, слышались угрозы и проклятия, осаждали контору, сторожили служащих и засыпали их расспросами.
Крики эти доходили до залы, где стояло тело, и бросали Надю в дрожь.
Когда прибыл следователь, чтобы опечатать деловые книги, Надя пожелала видеть его и заявила ему, что она с матерью, за которую ручалась, отказываются от всего личного состояния, чтобы удовлетворить по возможности кредиторов.
Похороны Замятина, очень скромные, состоялись рано утром, и посторонних было очень мало. Надя шла за погребальной колесницей с меньшими братом и сестрой; она точно потеряла способность плакать, и не одной слезинки не упало с ее сухих, горячих глаз.
Г-жа Морель и Мила также следовали за гробом; но, заметив враждебную холодность, с какой Надя приняла их соболезнования, они отошли. Масалитинов проводил невесту до дома и откланялся, ссылаясь на служебные дела.
Вечером, в день похорон, Михаил Дмитриевич сидел в своем кабинете, и перед ним лежала куча писем и бумаг, которые он судорожно комкал. Он был смертельно бледен и губы дрожали; насупив брови, мрачным взглядом смотрел он в пространство с выражением безумного отчаяния. Минувший день нанес ему удар, который превзошел все его опасения. Как стая волков, накинулись на него кредиторы и в письмах, разложенных на столе, требовалось, с угрозою судом, немедленное погашение уже просроченных обязательств. Он хорошо понимал, что если эти шакалы и молчали до сих пор, то лишь в расчете на его брак с богатой наследницей; теперь же его не щадили, а платить ему было нечем. О, как проклинал он ныне глупое увлечение, толкнувшее его на игру! Но к чему поздние и бесцельные угрызения совести?… Он бесповоротно погиб. Будущее для него представляло одно лишь сплетение унижений и всякого рода лишений, к которым он не привык. Он любил роскошь, а гордость его была чрезмерна, и при одной мысли со стыдом выйти из полка, снять мундир, сойти с блестящей жизненной сцены и окунуться в темную, полную лишений жизнь, – кулаки его сжимались и с уст срывались проклятия. Нет, лучше – смерть!.. Замятин ведь показал же ему пример. Пуля в висок мгновенно положит конец и долгам, и ставшему невыносимым существованию.