Проснулся он на другое утро поздно, но свежий и бодрый. Воспоминание о ночном видении ослабело, и он уверил себя, что видел Милу во сне. Но, пока он еще одевался, ему непреодолимо захотелось сделать визит г-же Морель. Желание это затем усилилось и стало так мучительно, что он решил отправиться немедленно и почувствовал облегчение, лишь выйдя из экипажа у дома Милы. Встретила его Екатерина Александровна и приняла очень любезно, а немного спустя вошла Мила. Она была очень бледна и жаловалась на мигрень, мучившую ее всю ночь, хотя теперь ей стало лучше. Она была весела, оживлена, и на этот раз, впервые, Масалитинов не нашел в ней ничего неприятного; наоборот, она показалась ему прекрасной, грациозной и полной наивной прелести.
Хозяйки показали ему дом. Обстановка везде была утонченно изящна, а бальный зал и зимний сад были особенно роскошны; также очень богато и оригинально обставлен был и большой кабинет в восточном вкусе. Персидский ковер покрывал пол, а по стенам развешено было драгоценное восточное оружие.
– Какое великолепное, но оригинальное убранство для дамы. Разве Людмила Вячеславовна обладает таким воинственным духом? – спросил гость.
– Нет, она очень миролюбива, и не для нее назначила я этот кабинет, – засмеялась Екатерина Александровна. – Эта комната, видите ли, не имела прямого назначения; но я думала, что когда Мила выйдет замуж, кабинет этот понадобится ее мужу, тем более, что у меня было это оружие, собранное моим бедным покойником во время службы его в Африке.
– Счастлив смертный, который займет этот кабинет, – заметил Масалитинов с любезной улыбкой и восхищенным взором.
Да и в самом деле в ту минуту гибкая, нежная, как мотылек, а притом застенчивая и скромная, как дитя, Мила казалась ему даже обаятельной. Осмотр дома занял много времени, и, когда вернулись в гостиную Екатерина Александровна пригласила гостя отобедать с ними, на что тот согласился охотно, потому что какая-то смутная, словно притягательная сила все более и более привязывала его здесь. После обеда Мила села за рояль. У нее был хорошо обработанный голос; аккомпанировала она сама, а пела с огоньком и выразительно. Масалитинов был сибарит, любил роскошь, хороший стол, дорогое вино, и потому начинал чувствовать себя очень хорошо в атмосфере дома, где все дышало богатством и привольем. Еще во время обхода дома в душе его шевельнулось смутное чувство сожаления, досады и зависти. Он чувствовал, что любим хозяйкой дома и мог бы обладать всем этим блеском если бы… не был женихом Нади, приданое которой было весьма скромное в сравнении с богатством Милы. Да еще дадут ли ей и это приданое? В городе про дела Замятина носились тревожные слухи. Весь тот жестокий эгоизм и страстная жажда наслаждения, которые дремали пока в его душе, словом, все дурное пробуждалось теперь. Он охотно остался пить чай, поддаваясь очарованию зеленых глаз и забывая ясный и грустный взгляд своей невесты.
А в доме Замятина деятельно готовились к обычному большому балу. Только в прежнее время между хозяевами и прислугой бывало обычно радостное оживление, а теперь всех давила какая-то глухая тревога.
Особенно Надя терзалась дурными предчувствиями. С жутким, неусыпным вниманием всматривалась она в отца и жениха; а раз в душу закралось подозрение, то она увидела многое, чего не замечала раньше. Так, она подметила, что Филипп Николаевич был встревожен и с трудом старался скрыть свое возбуждение; никогда еще отец не получал и не отправлял столько депеш, а вместе с тем он как будто с лихорадочным нетерпением ожидал кого-то, кто не приезжал. Жених тоже казался ей странным, и она еще не видывала его в таком изменчивом настроении. Надя инстинктивно, сердцем чувствовала, что в нем произошел какой-то перелом. Взгляд его не был таким открытым, как раньше, и он избегал даже смотреть ей в глаза, точно в глубине души таились мысли, которые он старался прикрыть любезными фразами.
Наконец настал день бала. С утра уже носили корзины цветов, коробки конфет и дорогие подарки от близких и друзей. Потом нахлынула толпа поздравителей; а после семейного обеда дамы отправились немного отдохнуть и заняться туалетом.
Масалитинов удержал на минуту Надю и увел ее в будуар. Он заметил грустное, почти страдальческое выражение ее глаз, и в нем шевельнулось что-то, похожее на угрызение совести.
– Надя, отчего вы так грустны? Отчего такой измученный вид у вас? Разве случилось что-нибудь неприятное? – поспешно спросил он, привлекая ее к себе.
– Нет, Михаил Дмитриевич, не случилось ничего, но меня мучает какая-то смутная тоска; я предчувствую угрожающее нам, и в близком будущем, несчастье. Не могу сказать, когда оно разразится, но я знаю, чувствую, что оно повисло над нами, стережет нас и окутывает своей темной силой. Невыразимая мука щемит мое сердце. О, это проклятые Горки! Как прав крестный! Беда пристает к каждому, кто в них поживет. Там именно видела я ужасный сон, предвещавший, что неведомое горе лишит меня всего, даже вас, Мишель!
И голос ее заглушило сдержанное рыдание. Она не видела лихорадочной краски, покрывшей лицо жениха при ее последних словах; а он избегал взгляда Нади, когда торопливо отвечал ей в утешение:
– Ах, дорогая моя! Можно ли так поддаваться нервам и воображать Бог знает что. Почему без всякой причины рушится вся наша судьба? Вы сами создаете себе пугало в будущем, вместо того, чтобы наслаждаться радостным настоящим.
Что-то в тоне и словах жениха не понравилось и покоробило Надю. Она стремительно отстранилась он него и смерила его испытующим взглядом.